Даниил Мордовцев - Тень Ирода [Идеалисты и реалисты]
В другом экипаже находились служители этих путешественников.
В адресной книге отеля приказано было записать: «Польский шляхтич Коханский».
— Эти приезжие польские господа, должно быть, народ богатый, — передавал своим товарищам старый отельный кельнер Фриц, подмигивая одним глазом (это, впрочем, была его лакейская привычка таинственничать и таинственно подмигивать, хотя бы ему приходилось сообщать, что вакса не годится). — Люблю я этих поляков, польских господ то-есть, панов их, сорят дукатами на водку... Зо! (зо — тоже любимое слово Фрица).
— Ну, не говори, гер Фриц, — перебил его другой кельнер, поляк Юзеф. — Какое это польское панство? Их холопы, я заметил, не понимают по-польски. Я с ними заговаривал.
— Так что ж, что не понимают? У польских господ всегда эдакие замашки, чтоб лакеи у них были иностранцы — шик! — возражал Фриц, подмигивая. — Зо!
— Так-то так, да все что-то не так, — отстаивал свое мнение Юзеф. — Наш брат поляк не таков, а особливо пан... Закрутит это уса, брякнет шпорой, звякнет карабелей, глянет чертом, ну, так душа в пятки и уйдет! А это что? — Мокрая курица! — горячился Юзеф.
— Да, он, может, больной, бледный какой-то — зо!
— Больной!.. Эка важность! Наш брат поляк и больной орлом смотрит...
— То-то от орла-то своего, от пана, ты и тягу дал к нам в Вену — зо!
Юзеф сразу же нашелся.
— Что ж... ну, порют, правда... да это все от москалей, у них переняли, — бормотал он, — словно гонору — у них, у проклятых москалей.
— Ах, mein Gott! Ach, mein Gott![11] Какие волосы! Ах, если б у меня такие волосы! — заахала, сбегая к лакеям, краснощекая, краснорукая и толстогрудая, но почти безволосая немочка-служанка. — Ах, Юзеф! Ах, Фриц! Какие волосы!
— Это у кого?
— Ах! У того молоденького господина, что приехал с худым господином.
Между тем этот худой господин, немного погодя, вышел из отеля в сопровождении служителя и, взяв экипаж, тотчас куда-то уехал.
Как оказалось, он уехал во внутренний город, в самую Вену, и через несколько минут экипаж его остановился на площади, у подъезда отеля «Bei Кlарреrеr». Господин и слуга вошли в отель. Был уже десятый час ночи. Вена, как аккуратная немка, почти вся спала.
Не спал лишь худой господин и его служитель. Войдя в лучший номер отеля и приказав запереть дверь, он стал тревожно ходить, почти бегать по обширной комнате. Отельная прислуга в коридоре, ходя на цыпочках, таинственно перешептывалась и пожимала плечами... Кто — что — зачем? — Никто ничего не знал...
— Schwedischer Konig, Karl XII[12], — шептал один.
— Russischer Zaar, Peter der gransmamme[13], — догадывался другой.
— Nein, Mazepa — saporogischer Kozak[14], — говорил самый догадливый.
— Pfai! Mazepa schon gestorben...[15]
Между тем тот, о котором толковали проснувшиеся лакеи, продолжал бегать по своему номеру, бормоча какие-то бессвязные слова. Приехавший с ним служитель молча ждал приказаний.
Наконец таинственный господин опомнился, подошел к служителю и стал шептать ему что-то на ухо. Тот молча слушал, наклонив голову. Что такое говорилось в номере, лакеи не могли слышать, хотя и ушами, и глазами напрягались уловить хоть что-нибудь в замочную скважину.
Слуга таинственного господина вышел. Остальные лакеи отшатнулись от него, как от привидения. Один смельчак, который знал о смерти Мазепы, хотел было заговорить с ним, но тот был нем как рыба. Он быстро сошел вниз, взял экипаж и приказал везти себя к императорскому вице-канцлеру Шенборну.
Ключ в занятом таинственным господином номере снова щелкнул.
Любопытство, напряженность лакеев дошли до крайней степени.
— О! Das ist Menschikoff — Ataman der donischen Kozaken[16], — решил образованный лакей.
Через несколько минут воротился слуга таинственного господина и, торопливо пройдя мимо одуревших от любопытства лакеев, постучал в номер. Замок щелкнул, потом опять щелкнул...
— Что? — послышалось в номере.
— Вице-канцлер уж раздет, но теперь одевается и сейчас сам придет, — был торопливый ответ.
Лакеи слышали, но ничего не поняли.
— Kozakische Sprache... Donnerwetter![17]
Но ключ опять щелкнул, дверь распахнулась, и вышел сам... такой страшный... глаза дикие... волосы растрепанные... шатается...
Лакеи почтительно и с ужасом расступились... «О! Schprecklicher Kozak!..»[18]
«Страшный козак» быстро вышел из отеля, оставив всех в недоумении, в томительной неизвестности. Слуга его также исчез.
Через несколько минут таинственный господин был уже у вице-канцлера. Тот не успел еще одеться, как приезжий был уже в его кабинете, с глазу-на-глаз.
— Я русский царевич — Алексей, — говорил пришедший, с нервными жестикуляциями, с ужасом озираясь по сторонам и не оставаясь на одном месте. — Я пришел просить цезаря, моего свояка, о протекции... Пусть цезарь спасет мне жизнь... Меня хотят погубить, хотят и у меня, и у моих бедных детей отнять корону...
— Успокойтесь, ваше высочество, — говорил Шенборн, — вы здесь в совершенной безопасности. Расскажите спокойно, в чем ваше несчастие и чего вы желаете.
— Цезарь должен спасти мою жизнь, обеспечить мне и моим детям сукцессию! — говорил несчастный, все более и более впадая в нервный экстаз. — Отец хочет погубить меня, отнять у меня и жизнь, и корону... А я ничем не виноват... Я ни в чем не прогневил отца... Я не делал ему зла... Если я слабый человек, то Меншиков умышленно так воспитывал меня... Меня умышленно спаивали... Мое здоровье пьянством расстроили...
Он остановился и застонал. Пред ним встал образ плачущего ребенка... девочка рыдает, закрывшись ручонками... Это маленькая Евфросиния... а он... безобразно пьян... отец... Меншиков... ассамблея...
— Успокойтесь, успокойтесь, ради Бога.
— Теперь отец говорит, что я не гожусь ни к войне, ни к правлению... Нет, нет! У меня ума довольно, чтоб управлять. Один Бог — владыка всего, и он раздает наследства, а меня хотят постричь и посадить в монастырь, чтоб лишить жизни и сукцессии...
Несчастный начинает повторяться, путаться в словах... Монастырь — клобук — черная ряса — клобук прибивают гвоздем к голове — не ряса, а саван... саван... гроб... милый образ Евфросинии...
— Нет! Нет! Я не хочу в монастырь! Цезарь должен спасти мне жизнь!
В отчаянии и ужасе он бегает по комнате... У него горло перехватывает, язык засыхает. Он просит пить и, бросившись в изнеможении на стул, кричит:
— Ведите меня к цезарю! Ведите сейчас!
Ему уже слышатся шаги отца, чудится голос ужасного Ушакова...[19] Застенок-пытки-дыба... Фигура отца — исполинская... лицо, это страшное родительское лицо, оно искажено яростью... глаза беспощадны... Вот протягивается исполинская рука отца, со всех сторон руки, из Пирмонта, из Петербурга...
— К цезарю! К цезарю ведите меня! Спрячьте меня у цезаря!
Не легко Шенборну утишить этот припадок ужаса.
— Теперь поздно идти к императору, — говорит он. — Прежде надо представить его величеству правдивое и основательное изложение вашего дела... Мы ничего не слыхали того, что вы говорите относительно такого мудрого монарха, как ваш родитель.
Тот опять начинает умолять, повторять то, что говорил уже.
— Я ничего не сделал отцу. Я всегда был ему покорен, ни во что не вмешивался... Я ослабел от того, что меня хотели запоить до смерти...
И опять встает перед ним образ плачущей девочки... А над гробом она будет еще больше плакать...
— Постойте... дайте все припомнить... Да, прежде отец был добр ко мне, добр... Но когда у меня пошли дети и моя жена умерла, тогда пошло все хуже и хуже, особенно, когда новая царица родила сына. Она с Меншиковым постоянно раздражала отца против меня... У них нет ни сердца, ни Бога, ни совести... Я против отца ни в чем не виноват. Я люблю и почитаю его, как велят заповеди Божии. Но я не хочу постригаться и отнимать права у бедных детей моих. А царица и Меншиков непременно хотят уморить меня или в монастырь заточить.
Он сам чувствует, что повторяется... Голова и память отказываются служить... Но надо все припомнить, все сказать, это предсмертная исповедь. Когда человек гибнет, он протестует к людям, к небу, к стенам, к лесу, к ветру, который колеблет веревку, готовую захлестнуть шею, к топору, который занесен над ним.
— Я никогда не любил солдатчины, но когда отец поручал мне управление, дело шло хорошо, и отец был доволен.
Нет, не то он хочет сказать... Перед ним Меншиков, который, продавая пирожки, уже продал свою совесть, а потом продал сердце и Бога... Перед ним мачеха — ужасная, женщина с змеиной головой и змеиным жалом... У нее змееныши... Для них ей нужен трон, а он вырастает... из савана... Саван, вот что ужаснее всего...
— Когда пошли у меня дети, — повторяет несчастный в третий-четвертый раз, — умерла жена, а у царицы родился сын, меня решили замучить до смерти, запоить насмерть...